Богородица

Архив номеров Номер 1

Искушение модернизмом

Диакон Андрей КУРАЕВ


 «В церкви всё непонятно». Так обычно обосновывают желательность реформ в церковной жизни. В этом суждении есть своя правда, а есть очень много неправды.
 Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.
 Вторая неправда — в том, что чаще всего это оправдание собственной нецерковности приходится слышать от людей, имеющих неплохое образование и умеющих разгадывать с первого взгляда непонятные тексты, ситуации, проблемы. Бабушкам в храме не скучно и не непонятно. И если происходящее в храме непонятно человеку с высшим образованием (особенно с гуманитарным) — значит, человек просто не желает приложить усилий к пониманию. А без воли к пониманию никакое постижение невозможно. Значит, дело не в трудности и неразрешимости задачи, а в нежелании приступить к ее разрешению. Как справедливо заметил архимандрит Софроний (Сахаров): «Неуместны доводы якобы непонятности для многих современных людей старого церковного языка; людей поголовно грамотных и даже образованных. Для таковых овладеть совсем небольшим количеством неупотребительных в обыденной жизни слов — дело нескольких часов. Все без исключения затрачивают огромные усилия для усвоения сложных терминологий различных областей научного или технического знания; политических, юридических и социальных наук; языка философского или поэтического. Почему бы понуждать Церковь к утере языка, необходимого для выражения свойственных высших форм богословия или духовных опытов?» [1]
 Очень странно, что сторонниками перехода на русский язык в богослужении являются пастыри тех приходов, где преобладает гуманитарная интеллигенция. Действительно, богослужебная комиссия Поместного Собора 1917–1918 годов предложила: «В целях приближения нашего церковного богослужения к пониманию простого народа признаются и права общерусского языка для богослужения»[2]. Правда, соборного решения о допустимости использования русского языка в богослужении тогда принято не было. Как видим, речь идет о «простом народе». И если бы храм в районе ЗИЛа решил перейти на русский язык и на упрощенное богослужение — это было бы еще понятно. Но зачем же заниматься упрощенчеством ради общины, состоящей из «доцентов с кандидатами»? Получается очевидная из-лишность. Облегченность богослужений должна быть очень временной, должна на первых порах облегчать людям усвоение того, что они в теории усваивают на уроках. Но странно совмещать высокоинтеллектуальные игры в приходских лекториях с упрощенным богослужением. Ведь нельзя читать одновременно годичный курс по символике православной иконописи и при этом храм украшать комиксами. И комиксам есть свое место, и детскую Библию можно дать не только ребеночку. Но нелогично предлагать упрощенную службу прихожанам, которые только что прослушали фундаментальный курс по символике и истории богослужения.
 Еще одна неправда формулы «В церкви всё непонятно» в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где все создано их головами и руками (а по-настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки «made in современность». Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «читателей газет — глотателей пустот» (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак Церкви, потому что признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы, до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке богослужения, но и о языке церковной мысли и веры) никогда не может быть до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.
 Еще одна неправда уверения, будто «все непонятно», — в предположении, что Церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь Церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И Церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь Церкви понятна начинающему — значит, в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «всё понятно» — значит, в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять к усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел путь инициации. У Церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд, и ради его поддержания обряд и сложился.
 В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия в росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа сильно нездорова, «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» Церкви.
 
* * *
Требование «обновления» Церкви в большинстве случаев — не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не позволяет себе расслышать евангельский зов. Некой глубиной своего сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, он старается заглушить голос совести.
 Помимо «всё непонятно», у людей, живущих вдалеке от Церкви, но при этом почему-то желающих реформировать не свою, а чужую среду обитания, есть иное любимое присловье: «Главное ведь, иметь Бога в сердце, а соблюдение обрядов и хранение их неизменности в общем-то излишни». Суждение тоже как будто весьма правдоподобное. Но все же не стоит преувеличивать меру его истинности и осмысленности.
 Человек, который говорит о том, что в религии главное не внешние обряды, а внутреннее, духовно-сердечное делание, не всегда прав. Он прав, если тот идеал, который он обосновывает этими словами, оказывается более требователен по отношению к нему, чем обычный устав благочестивой жизни мирянина. Но эти же слова способны прикрывать великую неправду — если их приспособляют для того, чтобы не исполнять даже те религиозные требования, которые обращает к человеку не столь уж высокая в своих идеалах, но все же религиозно действенная и реальная «средняя вера». Подвижник и мистик, жаждущий большего, чем уставная молитва, чающий всецелой перемены своей жизни и своего сердца, — он имеет право говорить о том, что спасение нельзя купить жертвами и обрядами. Но обыватель, который ленится потревожить тину своей страстной жизни исповедью и ежеутренней молитвой, который считает унизительным для себя молиться «со старухами» и причащаться с ними из одной ложечки, — он не имеет нравственного права ставить духовное выше «обряда» — того обряда, до которого он еще просто не дорос. Проповедник такой лжемистики отнюдь не «сын Божий», познавший свою свободу в Духе, а лукавый раб, который хочет спастись с наименьшими усилиями и радостно хватается за духовное понимание деятельно-религиозного идеала, чтобы лицемерно оправдать свою умеренно-языческую жизнь.
 Неужели не бросается в глаза несуразность ситуации, при которой к радикальному обновлению «обрядности» или вовсе к ее отмене призывают люди, сами не практикующие никакой веры, люди, составившие свои представления о религии и «духовности» на основании пяти-шести газетных статей, в то время как на сохранении ясных и определенных устоев церковной жизни настаивают те люди, которые научились обращаться к Богу на «Ты», преодолев холод безлично-философского «Он»? С почти детским эгоизмом поколение «перестроечников» требует, чтобы им «сделали духовно» — без всякого их собственного молитвенного труда.
 Боюсь, что поверхностные призывы маловерующих людей приспособить богослужение к их вкусам слишком сродни известной попытке старика Хоттабыча исправить правила игры в футбол через раздачу каждому игроку по собственному мячу.
 Неприязнь нынешнего, информационно-технологического, века к обряду понятна: обряд малоинформационен. Чтобы оставаться старым, прежним, «читатель газет» жаждет, чтобы ему забивали душу «новостями», которые не имеют к нему ровно никакого отношения. Это новости, на которые не надо реагировать и на которые нельзя реагировать (ну как, в самом деле, жителю Рязани реагировать на новость о перевороте в Латинской Америке?). Но старый текст Нового Завета открыто и требовательно взывает к моей личной реакции. Реагировать не хочется, менять свою жизнь не хочется. И поэтому то, что единственно способно принести новость в мою жизнь, объявляется «устаревшим». И то, что не нравится людям в Евангелии, то же не нравится им в молитве, молитвослове и в обряде. Молитва также не есть «чтиво». Молитву вообще нельзя «прочитать», ее надо проговорить, проработать в себе, Когда я открываю вечером молитвослов — я не надеюсь в нем вычитать что-то незнакомое. Иногда что-то нужно не потреблять (как потребляют новые впечатления и знания), а давать, производить. Молитва как работа души и есть такое производящее усилие, поворачивающее мое сердце ко Творцу.
 Дня не проходит, чтобы кто-нибудь из журналистов [3] не отчитал «моду ходить в православные храмы». На деле «мода» на Православие уже давно улеглась. Напротив, декларирование своих претензий к Церкви уже с 1991 года стало «хорошим тоном» в столичной журналистской среде. Действительно, нехорошо, если человек, в душе оставаясь атеистом, из каких-то посторонних по отношению к вере соображений позирует в храме со свечкой в руках. И в самом деле — плохо, что для миллионов людей зайти в храм и поставить свечку есть некий чисто внешний ритуал, отнюдь не мешающий им уже к вечеру с головой окунуться в гороскоп и магию. Но сам-то этот тип всеядного и духовно примитивного обывателя сформирован разве не самими публицистами? Не газеты ли ежедневно нам твердят, что все «духовные пути» хороши? Не телевидение ли с утра до ночи уверяет русских людей, что Православие и магия — близнецы-братья? Нынешняя журналистика лишь плодит свое собственное религиозное безвкусие — а затем, случайно увидев себя в зеркале, громко возмущается: никакой, дескать, серьезности у людей в решении духовных вопросов!
 На деле человек, осуждающий показные проявления благочестия у других, человек, рассуждающий о том, что для «истинной веры» не нужны внешние формы, скорее всего, ищет лишь оправдания своего собственного безверия. Не могу я поверить, что люди, сетующие в телеинтервью на излишнюю «формальность» Православия, дома, в тиши своей Кельи часами творят молитву своими собственными словами.
 Хотя бы поэтому не стоит слишком торопиться с реакцией на это нытье нецерковных людей. Душевный да не судит о духовном (см.: 1 Кор. 2, 15). И прежде чем принимать от внешних критику по поводу излишней «заформализованности церковного культа», стоит подумать: действительно ли критикующий примет Евангелие и Православие и станет добрым прихожанином, едва только формы обряда будут изменены в том направлении, которое кажется ему желательным? Миссионерское приспособление призвано облегчить вступление в Церковь тем людям, которые желают в нее вступить, но теряются в недоумениях и затруднениях. А действительно ли наши критики принадлежат к этому разряду желающих? Ради приобретения одной овечки можно оставить девяносто девять и пойти к ней в те дебри, в которых она затерялась. Но овечка ли взывает о спасительных для нее церковных реформах? Или же демгазеты разносят глас совсем иного существа, которое лишь прикрыто шкурой под названием «забота о нуждах овечек»?
 Было бы наивно считать, что, мол, Православие подвергается регулярной критике в либеральных органах массовой информации потому, что оно слишком консервативно в своих обрядах. Есть такой тип мышления, который не смирится ни с какой формой существования христианства, пока последнее не откажется от всех своих нравственных и духовных принципов.
 
* * *
Мне представляется, что надо всерьез осмыслить опыт подсоветского бытия Церкви. Поначалу казалось, что для того, чтобы более-менее мирно жить с новой властью, с властью хамов, надо их не задирать. Церковь, не обличая товарищей, въехавших в Кремль, должна просто говорить свое, вечное — о Евангелии, о молитве, о покаянии... Невмешательство Церкви в политику было очень подчеркнутым. Патриарх Тихон отказался дать даже тайное благословение Белому движению. Но для того чтобы уберечь Церковь от репрессий, этого оказалось недостаточно. Тогда был сделан следующий шаг. Патриарх сказал: мы не отождествляем себя с монархическим прошлым России, и хоть я по воспитанию монархист, но я советской власти не враг. Но и этого оказалось мало. Советская власть не просто хотела, чтобы Патриарх сказал, что он ей не враг, она требовала большего: «Скажите, что вы наши друзья». И вот в 1925 году появилось завещание Патриарха Тихона, в котором христиане призывались быть лояльными по отношению к советской власти. Казалось, это остановит волну репрессий. Не остановило. И в 1927 году появляется декларация митрополита Сергия, где он говорит, что интересы советской власти оказываются тождественны интересам Церкви и Церковь их целиком и полностью поддерживает. Казалось бы — всё. Нет, машина заработала с еще большими оборотами, и даже священников, подписавших декларацию, ссылали и расстреливали без особых церемоний. И даже стопроцентно коммунистические заявления церковных иерархов 50-х годов не остановили хрущевских репрессий. Такова логика любой тотальной идеологии. Сколько-нибудь живая Церковь ее не устраивает. Реверансов вежливости оказалось явно недостаточно при разговоре с палачом.
 Очень похоже обстоит дело и в отношениях либеральной прессы и Церкви. Демпресса Москвы активно поддерживает московских священников-реформаторов. Но было бы большой ошибкой считать их единомышленниками. Отец Георгий Кочетков все же желает добра Церкви. Это добро он понимает по-своему, не всегда его видение согласно с моим или с тем, что сложилось у многих иных священнослужителей и богословов. Но, все же путем реформ он желает добиться увеличения церковного влияния на жизнь людей и страны. А светские идеологи и журналисты, поддерживающие его реформаторство, подталкивают Церковь к реформам с совершенно противоположными целями. Не мир они хотят раскрыть для возрастающего влияния Евангелия и Церкви, но Церковь сделать подвластной мнениям мира, добиться от Церкви полной мимикрии под светскую идеологию. В конечном счете — просто ликвидации Церкви как сообщества людей, думающих иначе, чем идеологи «нового мирового порядка».
 Когда светским СМИ желательно оправдать неотложность церковной реформы, они говорят: «Ну, знаете, это чтобы Церкви самой было лучше. Это же для вашего блага, чтобы больше людей приходило в Церковь, чтобы Церковь была более живой. Именно ради этого Церковь должна открыться, измениться и прийти к людям». Из своего личного опыта я знаю, насколько можно доверять таким заявлениям. Потому что я прекрасно помню, что в годы советской власти точно так же говорили чекисты. Для того чтобы добиться от церковных людей каких-либо уступок и компромиссов, они говорили: «Ну это же для блага Церкви. Церкви же будет лучше, если в семинарию не будут принимать людей с высшим образованием: сами знаете, от умников одни ереси происходят».
 Как и былых чекистов, то течение в общественной мысли и прессе, которое сегодня поддерживает идею церковной реформации, трудно заподозрить в глубинной симпатии к Церкви. Трудно представить, что именно эти СМИ и именно эти журналисты всерьез озабочены проблемой скорейшей евангелизации России. Скорее ровно наоборот. Поэтому здесь узнаваем некий сюжет, который знаком по церковной истории Запада.
 Нас призывают быть открытыми опыту западных христиан. Согласен. Но как раз этот опыт и предостерегает против слишком поспешных приспособлений церковной жизни и веры к модам газет. Давно уже западная пресса настроена антицерковно. Она именно не выражает антицерковные настроения, но их сознательно формирует. Очень многие западные издания ищут поводы к тому, чтобы укусить католическую Церковь [4]. При начале такого рода конфликтов многие церковные писатели, церковные иерархи и политики решили: «Действительно, в этих нападках есть своя правда, есть свой смысл... Ну хорошо, давайте попробуем это сделать. Тогда у нас начнется диалог со светским миром, светской культурой и в наших храмах будет больше людей». Но после того как проходила первая волна реформ, очень быстро выяснялось, что это была не более чем прелюдия.
 Лишь для начала был предложен очень незначительный круг желательных миру церковных перемен: «Вот вы только начните служить не на устаревшей латыни, а на французском, так сразу же у вас будет полный храм. И вы тем самым поясните, что Церковь способна к реформам, что она не погрязла в невежестве средневековья». Церковь пошла на эти условия. Изменили язык, изменили чин богослужения. И что же — волна критики спала? Ни в малейшей степени. Далее пресса требует изменить церковный взгляд на церковную же историю: «Давайте побольше, побольше покаяния, товарищи. Побольше самокритичности. С Галилеем разберитесь. Оправдайте всех еретиков. И вообще, признайте, что вы все время грешили, грешили и грешили...» В конце концов, для христианина естественно каяться, поэтому и эти требования были приняты. Все необходимые дела были пересмотрены, извинения принесены, антисемитизм осужден, иудеи названы «старшими братьями». Как верх абсурда: в то время как газеты объявлений заполнены рекламой ведьм и приворотов, Церковь кается в том, что по невежеству она выдумала существование ведьм в XVI веке, слепо и суеверно верила в них и даже боролась с ними. [5]
 Но все же — покаялись, исправились и гневно осудили... Невозможно идти дальше, чем католики, в покаянном выворачивании наизнанку, в заискивании перед либеральной идеологией. Но что бы они ни делали, все равно находился повод для того, чтобы поставить их в угол: «Вот вы аборты запрещаете, а это нарушение прав человека». И опять пресса наводняется обличениями «христианского мракобесия». Мир очень жестко требует от Церкви принять чисто светскую, гуманистическую, либеральную, но в сути своей атеистическую систему ценностей. И принять ее всю, по всем вопросам — без всяких исключений. Любая идеология требует тотального согласия. Если с советской властью человек был согласен на 99%, а на 1% нет, ему приходилось непросто. Так же и с идеологией «human rights». Если ты на 99% соглашаешься с либеральной идеологией, но выступаешь против того, чтобы гомосексуалисты могли усыновлять мальчиков, то всё — ты уже отпетый мракобес и отрыжка средневековья… [6]
 И даже самый либеральный протестантизм не защищен от обвинений. Американская пресса воспитывает в своих читателях такое восприятие протестантизма:
 «Многое из того, что происходит в религии, внушает нам сомнение, — говорит г-н Найхус, воспитанный в пресвитерианстве, но в настоящее время лютеранин. — Мы видим множество проявлений нетерпимости, Церковь слишком похожа на деловое предприятие». «У меня и моего мужа есть очень серьезные проблемы с некоторыми традиционными христианскими догмами, — говорит Куртни Обата, 45-летняя художница из Миссури, принадлежащая по воспитанию к епископальной Церкви, — но у нашего ребенка есть естественная потребность в молитве. Он то и дело застает нас врасплох». «Ничего из того, в каком виде духовная жизнь была преподнесена мне, я не хотела бы повторить для Макса, — говорит г-жа Обата о своем семилетнем сыне. — Мне это казалось очень неинтеллектуальным». «Рой и Кэти Херт из Техаса были из семей баптистов и посещали церковь несколько раз в неделю. Но, повзрослев, они отвергли многое из того, чему их учили, как проявление нетерпимости и решили воспитывать своих детей вне какой-либо официальной Церкви. "Я лично нахожу, что некоторые формы религии вредят интеллектуальному развитию и формированию мировоззрения", — говорит г-н Херт»[7]. Итак, даже протестанты, причем самые либеральные из них — «епископалы», не защищены от обвинений в устарелости и нетерпимости.
 
* * *
Наивно было бы надеяться, что в России Православная Церковь избежит ударов «четвертой власти», если примет все литургические и богословские новшества, предлагаемые сегодняшними героями прессы — отцом Александром Борисовым и отцом Георгием Кочетковым. Журналисты, ратующие за «обновление церковной жизни», могут называть себя даже православными — но стоит им заговорить о Православии, как знакомым холодом веет из их душ. Православным считает себя уже упоминавшийся нами Владимир Ильюшенко, что не мешает ему выражаться такими, например, словами: «ригидность традиционного Православия» [8]. Ригидность — это «окоченение». Вполне прозрачный намек на то, в какой обуви видал он Православие.
 И поэтому проблема в том, что самые громкие призывы к «обновлению Церкви» и к созданию «живой Церкви» исходят от тех, кто мечтал бы видеть христианство просто мертвым. И поэтому смущает, что интерес к приходу отца Георгия Кочеткова, к его реформам поддерживается достаточно черными с христианской точки зрения изданиями, теми изданиями, которые полны проповедью порнографии, насилия, оккультизма, даже прямого сатанизма.
 Если бы московская демпресса напала на проекты отца Георгия Кочеткова, а не поддержала его — церковная история России могла бы стать совсем иной... Тогда бы церковные люди задумались: «Смотрите, издания, озабоченные сохранением "светскости" российского общества и заинтересованные в снижении церковного влияния на жизнь страны, выступают против реформаторов. Это значит, что, по их ощущению, эти реформы действительно усиливают позиции Церкви. Значит, эти реформы и в самом деле на пользу нам. Вот ведь даже наши недоброжелатели признают это, опасаются этого и потому выступили с такой дружной и резкой критикой нежелательной для них активизации церковной жизни. Что ж, раз так, то давай, дорогой отец Георгий, расскажи нам, как и наши приходы сделать столь живыми, столь активными, чтобы и они стали беспокойны для нецерковных сил...»
 Но все произошло ровно наоборот. Реформаторов поддержали именно те издания, о руководителях и авторах которых трудно предположить, что они ночей не спят потому, что непрерывно терзаются раздумьями о том, как бы это больше людей просветить светом Евангелия и сделать православные храмы более посещаемыми... И тут не уйти от вопроса: в чем же тогда их-то интерес? И может ли христианин принимать помощь от таких сил?.. В модернистских приходах Москвы слишком уж много накопилось чисто идеологических вывертов.
 Вроде бы отец Георгий защитник прав человека. Но при этом он, по сути, благословил использование карательной психиатрии против своего оппонента — отца Михаила, избитого в алтаре и насильно отправленного в психушку.
 Вроде бы отец Георгий выступает за индивидуальный подход к каждому человеку. Но при этом на его приходе практикуется так называемая «общая исповедь», при которой человек не рассказывает о своих грехах священнику с глазу на глаз, а просто подходит на несколько секунд, позволяя батюшке прочитать над ним «разрешительную молитву» (именно «общей исповеди» потребовали прихожане от священника, который был назначен на приход после запрещения отца Георгия в служении).
 Вроде бы московские модернисты выступают за четкое отделение Церкви от государства и за полное их невмешательство в дела друг друга. Но на деле именно от них исходят постоянные апелляции к властям. Например, уже через несколько дней после богословской конференции «Единство Церкви», на которой в 1994 году впервые критически разбирался опыт современных московских обновленцев, священник Александр Борисов жаловался президенту Ельцину на нарастание антиэкуменических и фашистских тенденций в Русской Православной Церкви (см.: Независимая газета. 19.11.94). И ныне — сразу после получения указа Патриарха о запрещении в священнослужении Кочетков призвал своих прихожан использовать все их связи в правительстве, в аппарате президента, в прессе и даже в МВД для оказания давления на Патриархию...
 
* * *
Поддержка московских реформаторов — лишь первая волна атаки на Церковь. И если Патриарх завтра скажет: «Я полностью с ними согласен и все то, что они предлагают, я с завтрашнего дня в обязательном порядке ввожу во всей нашей Церкви», то не стоит ожидать, будто на следующий день критика Церкви в этих СМИ прекратится. Ни языковая, ни литургическая, ни административная реформа — как бы они ни приветствовались и ни провоцировались поначалу внецерковными влиятельными кругами — не остановят следующей волны критики.
 Сегодняшнее западное сознание не успокоится до тех пор, пока христианство официально не редуцирует себя к статусу одной из разновидностей психоаналитической терапии или ритуально-этнографического заповедника, перестав придавать какое бы то ни было значение не только «обрядам», но и «догмам» своего вероучения. Так должна ли Церковь с энтузиазмом встречать все новые и новые призывы к «обновлению», идущие от духа века сего? Призывы к ускорению, призывы к реформам: «Быстрее, дальше, глубже» — хороши, но не в том случае, если они исходят от наших могильщиков. Если человек мечтает тебя закопать и говорит тебе: «Ну ускорьтесь, товарищи, перестройтесь, ну давайте, быстрее идите вперед!» — тогда, пожалуй, не стоит сразу прислушиваться к его советам.
 Такие призывы таких идеологов христианин в лучшем случае сможет счесть «смешными». Как смешна реплика Александра Гуревича, поданная им ради ограждения мнений отца Александра Борисова от богословской критики: «Взаимное противостояние в Церкви между традиционалистами и сторонниками церковного обновления отвлекает верующих от духовной жизни, объективно мешает обеим сторонам заниматься внутренним духовным деланием» [9]. Не так давно главный грех религии атеистическая пропаганда видела в том, что, призывая к «внутреннему деланию», Церковь отвлекает людей от активной общественной жизни и классовой борьбы. Ловко перекинув этот полемический топор из одной руки в другую, сегодня его снова пускают в ход: «Не мешайте нам реформировать вашу Церковь! Не смейте вступать в дискуссию с нашими людьми! Сидите себе и занимайтесь "духовным деланием", пока мы не перестроим вашу веру по нашей моде!»
 О реформаторских аппетитах обновленцев можно судить по таким персонажам, как Константин Кедров и Сергей Лёзов (оба — выходцы из кружка отца Александра Меня). К. Кедров не прочь писать в стиле «мы, люди верующие и православные». Однако в той же самой статье, где он презентует себя подобным образом, Константин Кедров пишет о Викторе Аксючице: «Аксючиц прошел путь от одной крайности к другой: от КПСС — к Церкви»[10]. Итак, Церковь — это «крайность». А «золотая середина» лежит, очевидно, где-то между КПСС и Православием. «Заменив Маркса на филаретовский катехизис, нас хотят загнать в идеологическое стойло еще лет на семьдесят». И вновь я задаю вопрос: что же такого рассказал своим духовным чадам о Православии отец Александр Мень, что они до сих пор не могут говорить о нем без ненависти?
 Я понимаю, в церковной жизни немало болевых точек. И наверное, книга Виктора Аксючица, избранная К. Кедровым как повод для признания в собственной горячей нелюбви к России и Православию, не лишена изъянов. Но что же вызывает раздражение Кедрова — человеческие недостатки защитников Православия или само Православие? Чтобы ответить на этот вопрос, я выписал вес цитаты из книги Аксючица «Мироправители тьмы века сего», приведенные в статье Кедрова: «Христианство — религия любви. Православие — установка на преображение мира любовью. Русская идея — утверждение соборной любви в жизни... Соборность — единство многообразия — представляет собой свободное сообщество свободных индивидуальных душ, свободное братство свободных вечных духов... Зло — прежде всего лжедуховность... Жизнь превращается в мерзость, если у людей нет ценностей выше самой жизни... Самосознание русской интеллигенции изначально формировалось вне национального православного мировоззрения... Выбор между почвой и лжеевропеизмом был для интеллигенции выбором между духовной жизнью и смертью». За все сказанное Кедров ставит оценку: «Фельдфебель от соборности». И делает собственное богословское открытие: «Христос никаких соборностей не проповедовал». А слова первосвященнической молитвы Спасителя: «Да будут все едины, Отче, яко же и Мы с Тобой едины» — забыты? Значит, не научился Константин Кедров у отца Александра главному — жить в мире с людьми, не научился чувствовать радости от того, что я в мире не один и что есть другие люди, чрез Христа становящиеся близкими мне...
 В результате статья Кедрова заставляет усомниться просто в нравственной вменяемости автора. Христианин не может оспаривать ту мысль, что есть более высокие ценности, чем человек, его свобода и личность, — даже если эту мысль высказывает нелюбимый им Виктор Аксючиц. Иначе придется из Евангелия вычеркнуть слова о зерне, которое может жить, лишь умерев, и о людях, которые губят душу свою, если не отдают ее Христа ради и Евангелия. Нравственно воспитанный человек не станет винить женщину за то, что у нее не хватило сил отбиться от насильника, а Россию — за то, что она стала-таки кровавым полигоном обкатки европейски-социалистических идей. Десятки миллионов жизней положила Россия в гражданской войне и ГУЛАГе, сопротивляясь большевикам. И это, очевидно, лишь для того, чтобы сегодняшние наследники Троцкого, обновив запас своих аргументов, продолжали погром русской идеи и писали пошлости об органичности марксизма для недоевропейской России. «Россия наказана за свою сатанинскую «национальную гордость великороссов»...[11] И в сегодняшнем Православии Кедров видит «все ту же талмудистику и поистине сатанинскую гордость».
 
* * *
Итак, только одному народу на земле позволено считать себя мессианским. Попытка любого другого народа или сообщества уравнять себя с этим народом воспринимается как нарушение аксиом демократии. А ведь историческое расширение прав человека шло как раз таким путем: первоначально полнотой «прав» пользовалась лишь императорская семья, затем «хартии вольностей» распространили привилегии монархов на аристократию и дворян, затем освобождение от телесных наказаний и право голоса перешло к духовенству и мещанам, затем — к взрослым мужчинам, к молодежи и женщинам. С идеей израильской богоизбранности то же самое сделало христианство. Радость от осознания своего богосыновства христиане позволили испытывать и иным народам.
 И за это сегодня еще один журналист, считающий себя обновленцем, экуменистом и духовным сыном Александра Меня и вообще «церковным человеком» [12], обвиняет христиан в воровстве и «сатанинской гордости». Обвиняет — и тем самым наивно оповещает Россию о том, чего же на самом деле ждет «новый мировой порядок» от христианства.
 Именно здесь мы обретаем ту меру реформирования христианства, которая желательна новой мировой идеологии. Христиане будут «прощены», не тогда, когда они изменят обряд, и не тогда, когда они критически взглянут на свое прошлое и настоящее. Радикальной реформе надо подвергнуть само Евангелие. Слышите музыку революции? «Откажитесь от вашей идеи, что только во Христе спасение, откажитесь от монополии на истину. Смотрите на вещи шире! Признайте, что все пути к Богу равно хороши, в том числе и те, которые никакого Бога вообще не знают и не ищут!»
 По мысли Сергея Лёзова, для того чтобы Церковь окончательно сняла с себя подозрение в культивируемых ею антисемитизме и нетерпимости, надо, оказывается, создать новую христологию. Антисемитизм христианства строится на том, что оно «узурпировало притязания Израиля» на исключительность его отношений с Богом[13]. Те права и обязанности избранного Богом народа, которые возвестил Израилю Ветхий Завет, христианство применило к себе — «некогда не народ, а ныне народ Божий» (1 Пет. 2, 10). В этой перспективе на долю Израиля в новозаветную эпоху уже не остается созидательной религиозной роли. «Апостол Павел придал христианству универсализм и при этом, противопоставив спасительное Евангелие не спасительному Закону, истолковал иудаизм как "пройденный этап". Тем самым он положил начало теологическому принижению иудаизма» [14]. Эту унизительную для евреев оценку христианами их нынешней исторической роли, по мнению Лёзова и реферируемых им западных авторов, можно устранить только через пересмотр центрального «мифа» христианства — мифа о спасительности страданий Христа. «Самый важный аспект христианского антисемитизма — это представление о распятом Боге, спасающем мир от последствий греха» [15]. «Истолковав смерть Иисуса как искупительную жертву в космической борьбе между силами добра и зла, авторы Евангелий отделили Иисуса от всякой политической реальности и от подлинных обстоятельств его смерти. Передвинутое на мифологический уровень, это повествование мифологизировало и евреев» [16]. Итак, если мы хотим преодолеть «юдофобский потенциал Нового Завета», мы должны перейти к пересмотру «смыслового, догматического центра христианства» [17]. Надо отказаться от признания Иисуса Мессией и Богом, надо отринуть спасительность Его крестной жертвы, признать, что Иисус просто жил в мире ветхозаветных предписаний, отнюдь не оставив после себя ничего нового.
 Языческая Римская империя готова была терпеть христиан при условии, что они не будут настаивать на единственности и правоте своего Бога. Если признаешь плюрализм на небесах, если будешь чтить и языческих богов — можешь поклоняться и своему распятому Иисусу. Этого требует от христиан и нынешняя империя — «новый мировой порядок». Новое общество готово признать христиан лишь в том случае, если «христианство релятивирует собственное притязание на причастность к абсолютной истине и изменит вытекающие отсюда миссионерские установки» [18]. По критериям С. Лёзова, даже Александр Мень оказывается махровым антисемитом.
 В итоге, как ни странно, Лёзов достигает обратного эффекта: если критерий антисемитизма — вера в Иисуса как в Христа, то антисемитизм становится и интеллектуально, и нравственно вполне респектабельным и извинительным убеждением.
 Стараниями новых цензоров мы теперь точно знаем, где границы культуры. Опубликован был некий текст А. Ф. Лосева (причем опубликован не по авторской рукописи, а по чекистскому протоколу обыска в доме у философа) [19] — и вот уже цензорский вывод: «Алексей Лосев оказался заурядным антисемитом. Это текст, не просто компрометирующий Лосева, а выводящий его за пределы культуры» [20]. В этой же компании оказались, по мнению цензоров, и Михаил Булгаков [21], и практически вся русская классика. Пушкин и Гоголь, например, попали в антисемиты потому, что предвосхитили ошибку Фадеева. Крупным недостатком первого варианта фадеевской «Молодой гвардии» ЦК посчитало отсутствие крупных положительных образов партработников. И то же самое, по мнению иерусалимских филологов, оказывается теперь существенным недостатком Пушкина и Гоголя: «Досадно отсутствие положительного образа еврея в творчестве великих писателей» [22].
 Цензоры, формально призывающие к «терпимости», «единству» и «открытости», по сути, сами выстраивают очень жесткий барьер: культура может быть только еврейской и филосемитской, а все, что вне, — не культура. Соответственно, человеку, ценящему Лосева, Булгакова, Гоголя, Достоевского и желающему видеть в Распятом Назаретянине истинного Мессию и Сына Божия, придется осознать себя в качестве антисемита: вопреки воспитанию, вопреки желанию и убеждению своего сердца, но в силу логики, которую навязывает ему филосемитская пресса. При чтении настойчивых выпадов в адрес русской культуры невольно вспомнишь вопрос Высоцкого: «Не лучше ль податься мне в антисемиты?»
 И здесь приходится уже с вполне серьезной благодарностью принять одну лёзовскую мысль. Говоря о полемике ряда немецких протестантских теологов с нацистским манифестом А. Розенберга «Миф XX века», Лёзов подметил, что «сегодняшний читатель этих критических по отношению к нацистской мифологии сочинений, написанных в середине 30-х годов, заметит прежде всего черты сходства в позициях евангелических теологов и критикуемого ими Розенберга... Немецкие теологи тогда еще не понимали, что национал-социализм — это тотальная идеология, и поэтому ее языком пользоваться нельзя: на нем можно выразить лишь смыслы, принадлежащие этой идеологии» [23]. Сегодняшний язык идеологии воинствующего «либерализма», язык CNN или радио «Свобода» — тоже язык тотальной идеологии. Попытка Церкви заговорить на этом языке неизбежно приводит к разрушению самой Церкви: на этом языке невозможно людям передать Весть. Христианин, заговоривший на языке нацизма или большевизма, не столько облегчает слушателям доступ к Евангелию, сколько затрудняет его, и своим газетно-церковным волапюком не столько укрепляет веру в прихожанах, сколько утверждает их в мировосприятии сквозь призму госидеологии. Так и попытки церковных иерархов, проповедников или публицистов заговорить на жаргоне сегодняшних газет не в состоянии побудить людей к действительному труду веры, покаяния, молитвы.
 
* * *
Призывающие Церковь приспособиться к нецерковной структуре материалистических интересов и ценностей, «воплотиться в действии», часто забывают, что «воплощение Церкви в современный мир» есть нечто в принципе противоположное «сближению Церкви с современным миром». Последнее есть некий конкордат, есть поиск форм мирного сосуществования. Первое означает скорее вызов и приглашение на казнь. Ведь воплощение Христа, на которое ссылаются в качестве примера, привело к Голгофе, а не к председательству Иисуса на экуменическом собрании.
 Церковь должна меняться — но для того, чтобы более соответствовать себе, а не для того, чтобы больше соответствовать миру. Приступая к труду обновления церковных преданий, вопрос надо ставить не «можно ли понятнее?», а «можно ли более глубоко, емко, верно?». Как могут быть даны нам эти более верные формы? Есть замены, которые лишь усложнят путь к пониманию. Например, трудно постижимое слово «Бог» не может быть заменено никаким интеллектуальным синонимом. Как напомнил отец Думитру Станилое, «надо различать между объективным соответствием средств и содержания — и неспособностью некоторого круга людей понять его» [24]. Может ли человек, не понявший Традицию через ее исторические формы, предложить ей свои? «Слова Традиции, слова Никеи и Халкидона стали странными для современного человека, который не ориентирован на темы Откровения. Но именно по этой причине современное человечество и не может создать новых, более адекватных выражений для тем Откровения» (прот. Думитру Станилое) [25].
 И даже в том случае, если изменение форм церковной жизни происходит из искреннего желания сделать Православие доступнее для множества людей, даже если помысл реформы исходит из любовного отношения и к Церкви и к людям, надо найти неразрушительную постановку вопроса. Разницу между умерщвляющим модернизмом и живым обновлением объяснил А. Карташев: «Модернизм с неким ехидно греховным вожделением "подменяет" старое новым — "модным", а мы просто радуемся, что текущее новое в подлинно лучших его сторонах "подходит", по существу, к нашему традиционному старому и может его вмещать и рядить в новые одежды» [26]. Есть похоть обновленчества, которая под «любовью к творчеству» на деле прячет нелюбовь к реальному миру. В своей борьбе за «духовное христианство», за «христианство без форм» она всего лишь дает повод для выхода на свет далеко не христианскому чувству манихейского презрения ко всякому воплощенному бытию. Одна из форм этого утонченного гностического церковноборчества — «широкомыслящее» восхищение порядками какой-нибудь далекой и заграничной конфессии, которые противопоставляются далеко не всегда привлекательным «подробностям» и «мелочам» здешней архи-прото- и просто иерейской жизни.
 Реформаторы — это люди, некогда что-то потерявшие и потом всю жизнь ищущие не то, что они потеряли. Потеряли они любовь к молитве, дар молитвы в храме, дар радостного соучастия в молитве Церкви — и потому ищут «реформ» и «открытости». То, что они потеряли в самой Церкви, они надеются восполнить найденным на стороне, вне Церкви. Источник их реформаторского зуда не в недостатках реальной церковной жизни, а в них самих. Живя в России, они ругают Православие и идеализируют далекое католичество. Во Франции они могли бы вести себя ровно наоборот. И католическая Церковь сталкивается с совершенно аналогичными проблемами. Поэтому к московским дискуссиям о необходимости реформ вполне приложимы слова Бальтазара, сказанные им о своей Церкви: «Приверженцы иудейского традиционализма обступали ап. Павла... Ныне такие же попытки мы видим в группе принявших христианство евреев, которым христианская Церковь все-таки представляется слишком языческой» [27].
 Вообще, сторонники «открытого христианства» парадоксальным образом творят вполне закрытый его вариант. Декларируемая открытость к опыту «западных братьев» совмещается с поразительной глухотой к опыту собственно православному, к отрезанности от реального церковного мира. Об открытости и терпимости отца Георгия Кочеткова можно судить хотя бы по его неоднократным высказываниям о том, что он спокойно будет причащаться вместе с экуменически настроенным католиком, но взаимное причащение с православным фундаменталистом считал бы невозможным [28]. И здесь приходится напомнить, что Апостольские правила (своего рода конституция Церкви) предупреждают (в 8-м правиле), что священник, отказавшийся от причастия с другим православным священником и не приведший канонически убедительных оснований для такого своего поступка, сам должен быть лишен сана. Вообще, нельзя не заметить, что экуменические настроения русских филокатоликов питаются не столько тягой к тому свету, что они видят в опыте западных христиан, сколько неприязнью к реальному православному миру, в котором они живут. Это известное искушение любви к дальним, питаемой прежде всего осуждением ближних...
 Именно поэтому романтика «пересозидания» может увлекать невероятно далеко. Мы помним, как Россия предоставила себя для проведения на ней социально-обновленческих экспериментов. Утопии оказались опасно реализуемы. И если православная Россия допустила такую вакханалию на своем историческом теле — то где гарантия, что она не поддастся на посулы рясофорных утопистов и не соблазнится на проведение столь же решительных операций в самой своей душе — в Церкви?
 Однажды начатую революцию трудно остановить. И уже не столь просто дать ответ — пусты ли католические храмы в Европе потому, что Второй Ватиканский Собор состоялся слишком поздно, или они пусты потому, что решения этого Собора были реализованы слишком последовательно? Владимир Зелинский, человек, несомненно, более моего симпатизирующий западному христианству, однажды заметил, что православные богословы, заинтересованные в диалоге с католичеством, вряд ли хотели бы иметь дело с католичеством дособорным — «но можно вполне поручиться, что мало кому из них доставит удовольствие зрелище католицизма "размытого", "разжиженного", "удешевленного" —- католицизма, затопленного столь знакомой и столь тошнотворной прогрессистской фразеологией» [29].

* * *
Напоминая о соответствующих искушениях в русской церковной истории, я имею в виду даже не движение обновленцев двадцатых годов. Оно сами возникло как часть гораздо более широкого мирочувствия. Даже от отца Павла Флоренского можно было услышать восторженно-апокалипсические пророчества о том, что в мире «ничто не должно оставаться на прежнем месте, что все должно терять свое оформление и свои закономерности, что все существующее должно быть доведено до окончательного распадения, распыления, расплавления, что покамест все старое не превратится в чистый хаос и не будет истерто в порошок, до тех пор нельзя говорить о появлении новых и устойчивых ценностей. Я сам слушал эти жуткие доклады», — вспоминает А. Ф. Лосев [30]. Если судить по сверхпопулярности всевозможных суперэкуменических утопий (бахаистов, рерихианцев, мунитов и просто «неконфессионально-анонимных христиан») — Россия еще не до конца переболела презрительно-утопическим отношением к реалиям исторической жизни.
 И даже полемика с московским обновленчеством 90-х годов нередко превращалась в столкновение двух идеологий, двух утопий. От некоторых статей, оппонирующих обновленцам, оставалось ощущение, что принадлежат они не православным публицистам или богословам, а старообрядцам, — настолько явственно в них сквозила нутряная убежденность в том, что Евангелие есть всего лишь приложение к Типикону.
 У обоих крайностей общая интуиция: будущего нет. В будущем ничего не произойдет. История Церкви кончилась или кончается. Реформаторы говорят: если сейчас, сегодня не провести реформы — Православие исчезнет. Их оппоненты заявляют: именно если начать реформы — Православие исчезнет, и потому никаких реформ ни сейчас, ни в будущем. Реформаторы настаивают: все надо сделать сейчас. И слышат в ответ: вообще не надо творить ничего нового, ибо все уже сделано в далеком прошлом. В обоих случаях будущее лишается права на самостоятельное решение. И там и там — неумение ждать, неумение ожидать чего-то нового от будущего, а не от сегодняшнего дня. В обеих партиях нет доверия к будущему, к тому, что в Церкви еще будут силы, которые смогут додумать то, над чем начал думать наш век, что будут силы, которые умнее и подлиннее, чем мы, смогут пережить наши боли, что они смогут исцелить те стороны церковной жизни, от которых болели наши сердца.
 Я полагаю, что в этой ситуации лучше последовать совету англичан, которые, когда появляется некоторый дискуссионный проект, предлагают: «На этом надо поспать». Идеи должны бродить десятилетиями. Скорость импульса, передающего решение головы рукам, должна быть ограничена. Не все то, что теоретически позволительно, сразу же следует реализовывать. Реформаторы больны очень русской болезнью: болезнью утопизма. Утопист полагает, что раз уж в его голове созрело представление об идеальном переустройстве бытия, то в случае его прихода к власти он в 24 часа осчастливит всю Вселенную. Не должно быть запрета на обсуждение в церковной мысли и прессе проектов реформ. Но не должно быть и «недержания реформ»: только до чего-то додумался — так сразу и реализовал.
 Церковным реформаторам можно адресовать строки Константина Победоносцева:
 
Срывая с дерева засохшие листы,
Вы не разбудите заснувшую природу,
Не вызовете вы, сквозь снег и непогоду,
Весенней зелени, весенней теплоты!
Придет пора — тепло весеннее дохнет,
В застывших соках жизнь и сила разольется,
И сам собою лист засохший отпадет,
Лишь только свежий лист на ветке развернется...
 
Если Церковь действительно жива — то с ее жизнью надо обращаться благоговейно и терпеливо. У нее могут быть свои ритмы жизни, не совпадающие с ритмами искателей приключений. Нечто неживое и искусственное есть не в консерватизме духовенства, а в обновленческом активизме. Уж слишком механическое отношение к Церкви и к ее жизни присуще модернистам, слишком «социологическое» [31]. И поэтому противостояние «реформаторов» и «традиционалистов» не стоит стилизовать под столкновение творческой личности с косным аппаратом. Просто «реформаторы» восприняли Церковь как материал для своих творческих экспериментов: своими героическими усилиями они призваны оживить Церковь, которую они считают не то мертвой, не то параличной. А «материал»-то оказался не мертвым. Церковь оказалась живой. И произошла нормальная реакция нормального живого организма на слишком искусственное вмешательство в ее жизнь.
 
 
ПРИМЕЧАНИЯ
 
1. Софроний (Сахаров), арихимандрит. Видеть Бога как Он есть. Ставропигиальный монастырь св. Иоанна Предтечи в Эссексе, 1985. С. 230.
2. Доклад «О церковно-богослужебном языке» // Христианский вестник. 1994. № 3—4. С. 12.
3. Да-да, слово «журналист» для меня стало уже ругательным. Поразительное совмещение безграмотности, апломба и какой-то нутряной, необъяснимой неприязни к Православию — вот что характерно для большинства журналистов, касающихся церковных тем. Два примера. «Когда Библию переводили с иудейского, якорный канат почему-то приняли за слово "верблюд". И до сих пор тот верблюд лезет в игольное ушко» (Рессина Т. Ищите и обрящете // Московский комсомолец. 2.6.1996). Новый Завет переводили ни с какого не с «иудейского», а просто с греческого. И совсем не очевидно, что именно «якорный канат» спутали с «верблюдом» (именно в греческом, а никак не в «иудейском» языке эти слова действительно близки по звучанию). Просто в Иерусалиме были таможенные врата, сделанные столь узкими, что пройти через них мог лишь разгруженный верблюд. Погонщик не мог не снять с верблюда поклажу, и таможенники могли осмотреть ее на земле. Эти врата и назывались «игольным ушком». А вот памятный нам Константин Кедров: «На каком языке апостолы запечатлели слова Учителя, неизвестно. В любом случае был неизбежен перевод с арамейского на греческий, с греческого на старославянский, со старославянского на древнерусский, с древнерусского на церковнославянский, с церковнославянского на русский. Если же учесть, что сам русский язык сформировался лишь в XIV веке, спустя 1400 лет после рождения Христа, то можно понять, насколько трудно переводить сразу с нескольких уже умерших языков: с арамейского, с древнегреческого, со старославянского, с древнерусского, наконец, с церковнославянского» (Кедров К. Люби ближнего, как самого себя, и через 2000 лет. Впервые осуществлен научный перевод четырех Евангелий на русский язык // Известия. 1. Об. 1996). Неужели Кедров считает, что синодальный перевод Библии выполнен с церковнославянского? Ну зачем же всех считать такими неучами, не знающими греческого языка? А уж за путаницу со старославянским, древнерусским и церковнославянским языками пусть этого неуча, подписывающего свои тексты «доктор философских наук», скальпируют филологи.
4. «"Антикатолические настроения в США сильны как никогда", — заявил президент нью-йоркской Католической лиги за религиозные и гражданские права Уильям Донохью, выступая на ежегодном заседании Миннесотской лиги защиты католиков. По мнению Донохью, пресса проявляет нездоровый интерес к грехам чад римско-католической Церкви. При каждом удобном случае упоминается, что преступник в детстве "прислуживал у алтаря" или "был ревностным католиком". Большое число публикаций посвящено извращенным наклонностям католических священников, тогда как, по данным официальной статистики, они были замечены в случаях педофилии намного реже, чем, к примеру, протестантские пасторы. Донохью убежден, что, если бы какая-нибудь газета позволила себе публиковать материалы об "алкоголизме среди индейцев", "разврате среди негров" или "преступности среди евреев", на нее немедленно подали бы в суд — только католиков в США можно оскорблять безнаказанно» (Травля католиков в США // Церковно-общественный вестник, № 15 (приложение к «Русской мысли» от 8. 05.1997).
5. А как может христианин не считать борьбу с ведьмами своим долгом, если ведьмы сами громко настаивают на своем существовании, на своем всесилии и на своем антихристианстве? Вот новости из Государственного музея искусств народов Востока. Некий «Учитель», в Москве «исполняющий поручения своих зарубежных коллег», «совершил надо мной обряд раскрещения». Раскрещенная ученица, научившись оккультной практике, затем якобы смогла материализовать душу своего умершего мужа и даже зачала от него через два года после его смерти (Шабанова С. Тайна беременности Ларисы Клементьевой // Мегаполис-экспресс № 22. 1995, июнь). Как видно, идея «суккубов» и «инкубов» порождена отнюдь не «фанатичной средневековой инквизицией», но возвещается самими адептами оккультизма. Вообще, чтение современной оккультной литературы заставляет как-то иначе отнестись к инквизиции и «охоте на ведьм». Пока люди не верят в ведьм, колдовство и порчу — охота на ведьм кажется несусветной дикостью, сугубо позорной для христиан. Но если это всерьез? Если действительно возможно такое черное воздействие на человека, для которого ни расстояние, ни стены не являются преградой? И если действительно есть люди, готовые приносить самые страшные жертвы ради получения «черной благодати»? Людей средневековья постоянно обвиняют в суевериях. Но ведь эти «суеверия» они вычитали не в Библии и не в творениях Святых Отцов. Молва распространяла секреты, выползшие за пределы колдовских кухонь. Ведьмы сами уверяли, что их ничто не берет, что они в огне не горят и в воде не тонут и что за некоторую плату они могут на любого порчу навести... Ведьмы убедили народ, а затем и иерархов в своей реальности и в своем могуществе — и последовал ответ, последовала реакция общественной самозащиты... Прежде чем обвинять тех впечатлительных христиан (или меня) в нетерпимости и человеконенавистничестве, попробуйте сами спрогнозировать свою реакцию. Представьте, что вы поверили сообщению Е. Блаватской о том, что «в древние времена фессалийские колдуньи к крови черного агнца примешивали кровь новорожденного младенца и с помощью этого вызывали тени умерших» (Блаватская Е. П. Разоблаченная Изида. М., 1994. Т. 2. С. 671).
6. Ибо: «Быть невинным среди виновных есть уже преступление: кто не подражает худым людям, тот уже оскорбляет их» (св. Киприан Карфагенский. Письмо 1. К Донату о благодати Божией // Отцы и учители Церкви III века. Антология. М., 1998. Т. 2. С 352).
7. Шира С. Через детство в лоно Церкви // Нью-Йорк тайма Недельное обозрение. 18—31 янв. 1994.
8. Сегодня. 26.11.1994.
9. Там же.
10. Кедров К. Тоска по Ивану-царевичу в мундире генералиссимуса // Известия. 1.12.1994.
11. Там же.
12. Лёзов С. Ответ на анкету // Русская идея и евреи. Роковой спор. Сборник статей. Сост. 3. А. Крахмальникова. М., 1994. С. 238.
13. Лёзов С. Новый Завет и Голокауст // Актуальные проблемы современной зарубежной политической науки. Выпуск 3. Христианство и политика. М., 1991. С. 153.
14. Лёзов С. Новый Завет и Голокауст. С. 174.
15. Там же. С. 163.
16. Там же С. 159.
17. Лёзов С. Христианство после Освенцима // Актуальные проблемы... С 185—186.
18. Там же. С. 196.
19. В чекистском доносе приводятся такие, например, слова философа: «Каббала есть философия коллективизма. Еврей — полная противоположность аристократу. Принцип аристократизма заключается в точном соблюдении границ между людьми. Но еврей всегда ищет общности, так как он прирожденный коммунист. Марксизм есть типичнейший иудаизм, переработанный возрожденскими методами, и то, что все основатели и главная масса продолжателей марксизма есть евреи, может только подтвердить это... Диалектика требует, чтобы и социализм перешел в свое инобытие И куда же он мог бы перейти? К природе пути закрыты: природа — это еще дохристианский Бог, а тут отвергнуто уже и само христианство. К субъекту нет перехода, ибо это уже давным-давно преодоленная позиция. Идти некуда, и история оказывается исчерпанной. Вот тут-то и приоткрывается таинственный лик каббалистического Эц-Софа, этого апофатического чудовища, которое не есть ни то и ни это, которое есть просто не-нечто. Не-нечто как все и все как не-нечто. Этот абсолютный анархизм и есть последнее детище Каббалы. Если всякий сможет делать все, что он ни вздумает, то не есть ли все это сумасшествие — царство сплошного анархизма, царство некоего земного ада, где все действительно в своей последней глубине есть человек, в человеке, для человека и где все есть в то же время абсолютно земная жизнь, абсолютно земное общество, всемогущая и всеопределяющая власть того, что есть не-нечто, есть великий и настоящий Израиль, единственно способный заменить старого трансцендентного Бога. Анархия есть последняя радость Израиля. Это та мировая радость, то пришествие Мессии, который наконец водворит божество в человечестве и человечество в божестве» («Так истязуется и распинается истина...». А. Ф. Лосев в рецензиях ОГПУ // Источник. Вестник архива Президента Российской Федерации. 1996. №4. С. 124—127).
20. Шушарин Д. Без текста, или По плодам // Сегодня. 18.10.1996.
21. М. Золотоносов обнаружил «антисемитские замечания» в дневнике Михаила Булгакова и выяснил, что образ Воланда несет антисемитскую нагрузку, ибо представляет «демонического еврея, который управляет миром» (Исследователь субкультур. Интервью с М. Золотоносовым // Независимая газета. 16. 07. 1997). И вообще, по выводу этого критика — «антисемитизм входит в субстрат русской культуры».
22. Дудаков С. История одного мифа. М., 1993. С. 69.
23. Лёзов С. Национальная идея и христианства // Актуальные проблемы... С. 122. 24 Staniloae D. Le caractere statique et dynamique de la Tradition. Tessalonique, 1976. P. 268.
25. Ibia. P. 268.
26. Картпашев А Воссоздание Святой Руси. С. 230.
27. Бальтазар Г. У. Ты имеешь глаголы вечной жизни. Размышления над Священным Писанием. М., 1992. С. 116.
28. См.: Олег Моисеев. Парадоксы диалога. Современный экуменизм и история Церкви // Свет Евангелия. 25. 06.1995.
29. Зелинский В. Приходящие в Церковь // ЖМП. 1992. №. 5. С. 16.
30. Лосев А. Ф. Послесловие // Хюбшер А. Мыслители нашего времени. М., 1962. С 317.
Как ни странно, похоже, Н. Бердяев, по крайней мере иногда, бывал трезвее отца Павла. И однажды Бердяеву удалось резюмировать именно православное и церковное отношение к государству: «Я суровый государственник, потому что я религиозный пессимист, по мотивам аскетическим, и социальная мечтательность представляется мне развратом и нравственной распущенностью» (Бердяев Н. А. Письма М. Гершензону // Вопросы философии. 1992. № 5).
31. Как о церковных реформаторах еще 1917 года писал Солженицын: «В этих быстрых решительных жестах — издали не угадаешь молитвы» (Солженицын А. И. Красное колесо. Узел III. Март семнадцатого. Париж, 1988. Т. 4. С. 234).