Богородица

Архив номеров Номер 1

Рассказы

Владимир КРУПИН

Марусины платки
 

Эта старуха всегда ходила в наш храм, а как вышла на пенсию, то стала быть в храме с утра до вечера. «Чего ей тут не быть, — говорили про нее другие старухи, которые тоже помогали в службе и уборке, — живет одиношенька; чем одной куковать, лучше на людях». Так говорили еще и оттого, что от старухи много терпели. Она до пенсии работала на заводе инструментальщицей. У нее в инструменталке была чистота, как в операционной. Слесари, токари, фрезеровщики хоть и ругали старуху за то, что требует сдавать инструмент, чтоб был лучше нового, но понимали, что им повезло, не как в других цехах, где инструменты лежали в куче, тупились, быстро ломались.
 Такие же образцовые порядки старуха завела в храме. Ее участок, правый придел, сверкал. Вот она бы им и ограничивалась. Но нет, она проникала и на другие участки. Она никого не корила за плохую работу. Она просто пережидала всех, потом, оставшись одна, перемывала и перетирала за своих товарок. Даже и староста не смела поторопить старуху. Только сторож имел на нее управу, он начинал греметь старинным кованым засовом и сообщал, что луна взошла. Другие старухи утром приходили, конечно, расстраивались, что за них убирали, но объясниться со старухой не смели. Конечно, они в следующий раз старались сильнее, но все равно, как у старухи, у них не получалось: кто уже был слаб, кто домой торопился, кто просто не привык стараться, как она.
 У старухи был свой специальный ящичек. Это ей по старой дружбе кто-то из слесарей сделал по ее заказу. Из легкой жести, но прочный, с отделениями для целых свечей, для их остатков, отделение для тряпочек, отделение для щеточек и скребков, отделение для порошков и соды.
Видимо, этого ящичка боялись пылинки, они не смели сесть на оклады икон, на деревянную позолоченную резьбу иконостаса, на подоконники: чего и садиться, все равно погибать. И хоть и прозвали старуху вредной, но то, что наша церковь блестела, лучилась отражением чистых стекол, сияла медовым теплым светом иконостаса, мерцала искорками солнца, отраженного от резьбы окладов, — в этом, конечно, была заслуга старухи.
 Но вредной старуху считали не только соратницы, а и прихожане. К ним старуха относилась как к подчиненным, как старшина к новобранцам. Если в день службы было еще и отпевание, старуха выходила к тем, кто привез покойника, и по пунктам наставляла, как внести гроб, где развернуться, где стоять родственникам, когда зажигать свечи, когда выносить... То же и венчание. Крестили не в ее приделе, хотя и туда старуха бросала зоркие, пронзительные взгляды. Иногда, если какой младенец, сопротивляясь, по грехам родителей, орал особенно безутешно, старуха считала себя вправе вторгнуться на сопредельную территорию и утешить младенца. И в самом деле, то ли младенец пугался ее сурового вида, то ли она знала какое слово, но дитенок умолкал и успокаивался на неловких руках впервые зашедшего в церковь крестного отца.
 Старуха знала наизусть все службы. «Ты, матушка, у меня не просто верующая, ты профессионально верующая», — говорил ей наш настоятель отец Михаил.
— А почему ты, — сурово вопрошала старуха, — почему на проскомидии не успеваешь читать поминания?
— Матушка, — вздыхал отец Михаил, — с благодарностью и смирением принимаю упрек, но посмотри, сколько записок.
— Раньше вставай, — сурово отвечала старуха. — А то чешешь, чешешь, людей же поминаешь. Чего это такое: такой-то и иже с ним. Чего это за имя — «иже с ним»? У тебя-то небось имя полное — отец Михаил, и они, грешные, не «иже с ним». Ничего себе имечко. Вот тебя бы так обозвали. Мученики не скопом за Христа мучились, каждый отдельно за Господа страдал. — Она крестилась.
— Прости, матушка, — терпеливо говорил отец Михаил.
— Бог простит, — сурово отвечала вредная старуха.
 Во время службы, когда выносилось для чтения Святое Евангелие и раздавалось: «Вонмем!» — старуха окаменевала. Но могла и ткнуть в бок того, кто шевелился или тем более разговаривал. Стоящая за свечным ящиком Варвара Николаевна тоже опасалась старухи и не продавала свечи, не принимала записок во время пения «Херувимской, «Символа веры», «Отче наш», «Милость миру». Она бы и без старухи не работала в это время, но тут получалось, что она как бы под контролем.
 Прихожан старуха муштровала, как унтер-офицер. Для нее не было разницы, давно или недавно ходит человек в церковь. Если видела, что свечи передают левой рукой, прямо в руку вцеплялась, на ходу свечу перехватывала и шипела: «Правой, правой рукой передавай, правой!» И хотя отец Михаил объяснял ей, что нигде в Уставах Церкви не сказано о таком правиле, что и левую руку Господь сотворил, старуха была непреклонна. «Ах, матушка, матушка, — сетовал отец Михаил, — у тебя ревность не по разуму.
 Когда старуха дежурила у праздничной иконы, или у мощей преподобномучеников, или у плащаницы, то очереди молящихся стояли чинно и благолепно. Когда, по мнению старухи, кто-то что-то делал не так, она всем своим видом показывала этому человеку все его недостоинство. Особенно нетерпима была старуха ко вновь приходящим в храм, к молодежи. Женщин с непокрытыми головами она просто вытесняла, выжимала на паперть, а уж тех, кто заскакивал в брюках или короткой юбке, она ненавидела и срамила. «Вы куда пришли? — неистово шептала она. — На какую дискотеку? Вы в какие это гости явились, что даже зачехлиться не можете, а?!»
 А уж намазанных, наштукатуренных женщин старуха готова была просто убить. Она очень одобрила отца Михаила, когда он, преподавая крест по окончании службы, даже отдернул его от женщины с яркой, толстой косметикой на лице и губах. «Этих актерок, — говорила старуха, — убить, а ко кресту не допускать».
 А еще мы всегда вспоминаем, как старуха укротила и обратила в веру православную одного бизнесмена. Он подъехал на двух больших серых машинах («цвета мокрого асфальта», говорили знающие), вошел в храм в своем длинном кожаном пальто с белым шарфом, шляпу, правда, снял. Вошел таким начальником, так свысока посмотрел на всех нас. А служба уже кончилась, прихожане расходились.
— Где святой отец? — резко и громко сказал незнакомец. — Позовите.
— Какой святой отец? — первой нашлась старуха. — Ты нас с католиками не путай. У нас батюшка, отец Михаил.
 Отец Михаил, снявши в алтаре облачение, шел оттуда в своей серой старенькой рясочке. Незнакомец картинным жестом извлек пачку заклеенных купюр и, как подачку, протянул ее отцу Михаилу.
— Держи, святой отец!
— Простите, не приму. — Отец Михаил поклонился и пошел к свечному ящику.
 Оторопевший незнакомец так и стоял с пачкой посреди храма. Первой нашлась старуха.
— Дай сюда, — сказала она и взяла пачку денег себе.
— Тебе-то зачем? — опомнился незнакомец. — Тут много.
— Гробы нынче, милый, дорогие, гробы. На гроб себе беру. И тебя буду поминать, свечки за тебя ставить. Ты-то ведь небось немощный, недокормленный, до церкви не дойдешь, вот за тебя и поставлю. Тебя как поминать? Имя какое?
— Анвар, — проговорил незнакомец.
— Это некрещеное имя, — сурово сказала старуха. — Я тебя буду Андреем поминать. Андреем будешь, запомни. В Андрея крестись.
 Крестился или нет, переменил имя или нет этот бизнесмен, мы не знаем. Знаем только, что деньги эти старуха рассовала по кружкам для пожертвований. Потом отец Михаил, улыбаясь, вспоминал: «Отмыла старуха деньги демократа». «А сам-то не мог сразу взять?» — спрашивала старуха.
 Непрерывно впадая в грехи осуждения, старуха сама по себе была на удивление самоукорительна, питалась хлебушком да картошкой, в праздники старалась сесть с краю, старалась угадать не за стол, а на кухню, чтоб стряпать и подавать. Когда к отцу Михаилу приходили нужные люди и их приходилось угощать, старуха это понимала, не осуждала, но терпела так выразительно, что у отца Михаила кусок в рот не лез, когда старуха приносила с кухни и брякала на стол очередное кушанье.
 Был и еще грех у старухи, грех гордости своей внучкой. Внучка жила в другом городе, но к старухе приезжала и в церковь ходила. Она была студентка. Помогала старухе выбивать коврики, зимой отскребать паперть, а летом... а летом не выходила из ограды: они обе очень любили цветы. Церковный двор у нас всегда благоухал. Может, еще и от этого любили у нас крестить, что вокруг церкви стояли удобные широкие скамьи, на которых перепеленывали младенцев, а над скамейками цвели розовые и белые кусты неизвестных названий, летали крупные добрые шмели.
 На Пасху к нам приезжал архиерей. Конечно, он знал нашу строгую старуху и после службы. Когда на прощание благословлял, то сказал старухе, улыбаясь: «Хочу тебя задобрить» — и одарил старуху нарядным платком, на котором золотой краской был изображен православный храм и надпись: «Бог нам прибежище и сила». Именно такими платками уже одаривал старух отец Михаил, но мы увидели, как обрадовалась старуха архиерейскому подарку, и поняли — свой платок она отдаст внучке.
 И вот ведь что случилось. Случилось то, что приехала внучка, примерила платок перед зеркалом, поблагодарила, а потом сказала:
— А я, бабушка, в наш храм больше не пойду.
— Почему? — изумилась старуха. Она поняла, что внучка говорит о том храме, в городе, где училась.
— А потому. Я так долго уговаривала подругу пойти в церковь, наконец, уговорила. Не могла же я ее сразу снарядить. Пошла, и то спасибо: она из такой тяжелой семьи — отец и братья какие-то торгаши, она вся в золоте, смотреть противно. А я еще тем более была рада, что к нам в город американский десант высадился, пасторы всякие, протестанты, баптисты...
— Я бы их грязной шваброй!
— Слушай дальше. Они заманивали на свои встречи. Говорят: напишете по-английски сочинение и к нам поедете в гости. И не врали. Подруга написала — она ж английский с репетиторами, — написала и съездила. Ей потом посылка за посылкой всякой литературы. Тут я говорю: «Людка, ты живи, как хочешь, но в церковь ты можешь со мной пойти для сравнения?» Пошли. И вот, представляешь, там на нас такая змея выскочила, зашипела на Людку: «Ты куда прешься, ты почему не в чулках?» А Людка была в коротких гольфах. Ты подумай, баб, прямо вытолкала, и все. Людка потом ни в какую. Говорит, в Америке хоть в купальнике приди, и ничего. И как я ее ни уговаривала, больше не пошла.
— В купальнике... — пробормотала старуха. И заходила по комнате, не зная, что сказать. Ведь она слушала внучку, и будто огнем ее обжигало, будто она про себя слушала, будто себя со стороны увидала. А она-то, она-то, скольких она-то отбила от Божьего храма! «Господи, Господи, — шептала старуха, — как же Ты, Господи, не вразумил меня, как терпел такую дуру проклятую?»
 Внучка пошла по делам, а старуха бросилась на колени перед иконами и возопила:
— Прости меня, Господи, неразумную, прости многогрешную!
И вспомнилось старухе, как плакали от нее другие уборщицы, от ее немых, но явных упреков, ведь которые были ее и постарше, и слабее, а Богу старались, как могли, потрудиться, а она их вводила в страдания. Старуха представила, как ее любимую внучку изгоняют из храма, и прямо-таки вся залилась слезами.
 А она-то, она-то! Да ведь старуха как в какое зеркало на себя посмотрела! Были, были в ее жизни случаи, когда она так же шипела, как змея, — прости, Господи, — на молоденьких девчонок в коротких юбках или простоволосых. Где вот они теперь, миленькие, кто их захороводил?
 И вспомнила старуха, как однажды, в престольный праздник, прибежала в храм и бросилась на колени перед распятием женщина, и как старуха резко вцепилась ей в плечо: «Разве же встают в праздник на колени?» — и как женщина, обращая к ней залитое светлыми слезами лицо, торопливо говорила: «Матушка, ведь сын, сын из армии вернулся, сын!»
 А как однажды она осудила женщину, другую уже, за то, что та уходила из храма после «Херувимской». И как эта женщина виновато говорила ей: «Свекор при смерти».
 А как она осуждала товарок за то, что уносят домой принесенные в храм хлеб и печенье. Конечно, их всегда им раздавали, но старуха осуждала, что берут помногу. А может, они соседям бедным несли или нищим, сейчас же столько нищеты...
— Боже, Боже, прости меня, неразумную, — шептала старуха.
 А больнее всего ей вспоминалось одно событие из детства. Было ей лет десять, она позавидовала подругам, что у них пальто с воротниками, а у нее просто матерчатое. И пристала к отцу. А отец возьми да и скажи: «Надо воротник, так возьми и отнеси скорняку кота». Был у них кот, большой, красивый, рыжий, в лису. И вот она взяла этого кота и понесла. И хоть бы что понесла. Кот только мигал и щурился. Скорняк пощипал его за шерсть на лбу, на шее, на спинке, сказал: «Оставляй». И был у нее красивый воротник, лучше всех в классе.
— Ой, не отмолиться, ой, не отмолиться! — стонала старуха.
 К вечеру внучка отваживалась с нею, давала сердечные капли, кутала ноги ее в старую шаль, читала по просьбе старухи Псалтырь.
 И с той поры нашу старуху как перевернуло. Она упросила внучку привезти на следующие каникулы подругу, вместе с ними оставалась после службы на уборку, и уже не было такого, чтоб кто-то терпел от нее упреков или укоризны.
 А еще вот что сделала старуха. У нее была хорошая белая ткань с пестренькими цветочками — ситец. Хранила его старуха на свою смерть. А тут она выкроила из ткани десяток головных платков разной величины, принесла в церковь, отдала Варваре Николаевне за свечной ящик. И когда какая женщина или девушка приходила в наш храм с непокрытой головой, та же старуха просила ее надеть платок.
 А звали нашу старуху тетя Маруся. И платочки ее с тех пор так и зовут — тети-Марусины.
 

Прошли времена, остались сроки
 
«Прошли времена, остались сроки» — это так бабушка Лиза говорит.
 Стала она так говорить, когда заметила, что в ее «годовой» лампаде стало больше масла. То есть не больше масла, а его стало хватать на большее время. Раньше лампаду заправляли на Пасху, и она горела до следующей Пасхи, ровно год. А сейчас масла наливается столько же, а лампада горит до Вознесения, то есть еще больше месяца. Какой отсюда вывод? Отсюда бабушка выводит, что времена сократились, ускорились, все начинает торопиться к концу света.
 В этом с бабушкой согласен ее внук Сережа, а также бабушкин «допотопный», как она говорит, знакомый, старенький отец Ростислав. Он уже не служит, живет недалеко и потихоньку, с палочкой, приходит в гости.
 Они сидят с бабушкой за многочасовым чаем и вспоминают прошлую жизнь. Сережа сидит тихонько и слушает старичков — и приходит к такой мысли, что раньше жить было тяжело, но хорошо, сейчас жизнь стала легче, но тяжелее. Как так? А вот так.
— Раньше, сестричка, — говорит батюшка, — служишь литургию и не знаешь, дадут ли слуги антихристовы дослужить. Но уж зато и знаешь, что Христос во всех твоих прихожанах, а сейчас служишь-служишь, а потом своих же прихожан на каком-нибудь дьявольском сборище видишь.
— Грех на них, — успокаивает бабушка Лиза. — Уж нам с тобой за землю не надо держаться, нам на небо со страхом взирать.
— Сгорит, сгорит вся земля, — говорит батюшка и с трудом поднимается. — А проводи-ка ты меня, раб Божий Сергий, до обители отца Виктора.
 Сережа этому рад-радехонек. Обитель отца Виктора — это большая квартира в большом доме. Но какая бы ни была квартира, она, конечно, мала для семейства батюшки. В ней столько людей, что Сережа не смог их ни разу сосчитать. Даже детей, не говоря о взрослых. Жена отца Виктора, попадья матушка Зоя, называет семейство табором, а отец Ростислав — колхозом.
 Отец Ростислав часто останавливается, но на встречные лавочки не садится: потом тяжело вставать. Стоит, одной рукой опирается на палочку, другой медленно сверху вниз проводит по седой, легкой бороде. Ласково глядит на Сережу.
— Ты ко мне на могилку приходи. Посиди, помолись. Батюшкой будешь, панихидку отслужишь, а то и так навещай.
— Еще бы! — говорит Сережа.
 В доме отца Виктора как в «саду Могоморы». Это выражение матушки Зои. Детей у них уже перевалило за десяток. Все тут есть: и Ваня, и Маша, и Гриша, и Владимир, и Екатерина, и Надежда, и Василий, и Нина... всех не упомнишь. Шум, крик, стычки.
 Матушка жалуется отцу Ростиславу, как ей достается.
— Молись, — говорит отец Ростислав. — Большие труды — великая награда.
— Когда мне молиться-то, когда? — восклицает матушка. — Отец Виктор безвыходно в храме или на требах, по старухам ходит, избаловал их, могли бы и в храм приползти.
— Матушка, не греши, не греши! — торопливо перебивает отец Ростислав. — Муж твой, венчанный с тобой, — вельми зело большой труженик. А Богу молиться всегда время и место. Ты ведь небось от плиты не отходишь?
— Цепями прикована!
— И молись! И картошку небось чистишь?
— По ведру!
— Ну вот. Ножиком нажимаешь, картошку повертываешь и говори: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», «Господи, помилуй»...
 Тут они, привлеченные ссорой, идут разбираться, в чем дело. Конечно, дети не поделили игрушку.
— Лежит — никому не надо, — говорит старенькая бабушка, мама батюшки. — А как один взял, другому именно ее и надо.
 Батюшка Ростислав терпеливо объясняет обступившим его детям:
— Силой, конечно, можно отобрать. Но на всякую силу есть другая сила. На пистолет — ружье, на ружье — автомат, на автомат — пулемет, на пулемет — пушка... Но это не сила, а дурь. А есть сила — всем силам сила. Какая? Это смирение. Хочется тебе поиграть, а ты скрепись, перетерпи, уступи. Смирись. И победишь терпением. Вот сейчас проверим. Нина, ты ссорилась? Из-за какой игрушки? А, из-за этой машинки. С кем? Как тебя зовут? Вася? Беритесь, тяните, как тянули. Так. Кто сильнее? Вася. А у кого смирение?
— У Васьки, у Васьки! — кричит Нинка.
— Вот он женский характер, — говорит отец Ростислав. — Быть тебе, Нина, регентшей.
 Передав отцу Виктору поклон, Сережа и отец Ростислав идут на улицу. Сережа обнаруживает у себя в кармане конфету, а отец Ростислав пряник.
 Сережа провожает батюшку и возвращается к бабушке Лизе. Она вяжет ему носочки. Вяжет, нанизывает на спицы бесконечные петельки и шепчет при этом: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», «Господи, помилуй»...
 

Поздняя Пасха
 
Когда я был маленьким, то были большие гонения на Православие. Но все равно день Пасхи был очень радостным. Красили яйца, в доме пахло стряпней, надевали чистые белые рубахи, тогда еще без манжет, с широкими рукавами. Яйца из опасения не давали выносить на улицу, но разве удержишь в избе такую радость — конечно, мы брали их с собою.
 В тот год была поздняя Пасха, было тепло, зелень вовсю. И мы решили в этот день выкупаться. Первое купание всегда волновало. Но я не о нем.
 Мы уже выкупались, грелись на песке, когда кто-то дал мне посмотреть сквозь цветное стекло. Помню, я отошел от всех и поглядел — и содрогнулся: все стало другим. Весь мир стал другим. Все преобразилось, изменилось, все стало мягче и резче. И как-то тише стало. Облака замерли, солнце сбавило напор, даже ощутилась прохлада. Был полдень, река, плывущие бревна, желтый песок за рекой, зелень и серебро лопухов мать-и-мачехи, длинные тонкие ветви ивы — все стало будто только что возникшим, умиротворенным, лишенным опасности. В реке стало невозможно утонуть, из кустов не могла выползти змея, с обрыва нельзя было упасть. Было ощущение, что время остановилось. Помню свой восторг, даже то, что я восхищенно и судорожно вдохнул воздух и так и стоял, не смея передохнуть и чувствуя себя легко-легко.
 ...И вот прошла целая жизнь, и это состояние повторилось.
 У меня умер отец. А я в это время был в Италии, на Капри, на каком-то международном симпозиуме. Главное было не в симпозиуме, не в докладах друг для друга, а то, что мы на Капри, что такая хорошая погода, что виден Везувий. Я вовсю купался, хотя был конец ноября. А ведь знал, знал, что отец неизлечимо болен. Только что, до Италии, я ездил в Вятку и, прощаясь с ним, обещал привезти заграничного питья. Он уже почти не говорил и только рукой махнул.
 Меня разыскали и сказали, что что-то с отцом. Ясно всем было, что именно. Все было как-то нелепо и неестественно: быть среди цветущей, висящей везде зелени, сидеть на террасе, вынесенной далеко над крутым обрывом в море, и вдруг эти слова о том, что что-то с отцом, ищут через посольство. Я пошел собираться. Стали звонить в Рим, в «Аэрофлот». К счастью, в делегации был батюшка, говорящий на всех языках. Он, видя, как мы бьемся и не можем пробиться, стал сам звонить. Вычислил по карте, где этот «Аэрофлот», позвонил в храм рядом с ним, попросил кого-то, чтоб сходили в агентство и ответили нам. Батюшка заказал билет. Я помчался на паром, все вниз и вниз. По дороге сломал несколько ярко-розовых веток — положить в гроб. Так и подумал: положить в гроб. На пароме, почти пустом, заносящем при выходе из бухты корму и ложащемся на курс, глядя на молчащий Везувий, я вдруг сказал громко:
— Чего ж ты, отец, меня сиротой-то оставляешь, — и разревелся.
 В Неаполе я сказал таксисту, как учил батюшка: «Стадионе пэр Рома» — что означало «Римский вокзал». В поезде сидел среди пьющих и поющих негров, потом пришел контролер и велел мне перейти в другой вагон: оказывается, у меня был первый класс. Там сидела бодрая старуха, заговорившая со мною. Я пожалел, что нет на нее батюшки.
В самолете до Москвы летел наш балет. Напрыгавшись на гастролях, балерины отдыхали, задрав в небо длинные ноги в черных колготках.
 Из Шереметьева я сразу поехал на Ярославский, купил билет до Вятки на какой-то почтово-багажный поезд и тащился в нем почти сутки, имея попутчиком мужчину, который возвращался с похорон тещи и страдал то ли от похорон, то ли от поминок.
 Господь был милостив к отцу: все прошло хорошо — и отпевание, когда в Троицком храме за рекой Вяткой враз было не менее десяти разноцветных гробов, и хорошее место на кладбище, и был даже такой знак в тот пасмурный день: когда установили крест, то раздвинулись тучи и к нам, на дно колодца, упал солнечный свет, да еще, откуда ни возьмись, прилетел и сел на крест белый голубок.
 Вот... А вскоре я увидел тот самый цвет и свет, о котором говорил вначале. Это было под утро, в полусне-полуяви. Будто бы я молодой и влюбленный и будто бы я загулялся. Именно так я думал: что-то я загулялся, отец тревожится, надо скорее домой, отец ждет. И вот я иду домой, вот и наш дом: резные наличники, спокойно-золотые бревна, такая же, изнутри светящаяся крыша. Не ночь и не день. Ни луны, ни солнца. Ни лето, ни зима. Атак спокойно и тихо. И светло вокруг. И чисто, аккуратно. Дорога пыльная, пыль темного янтарного шелка. Травы склоненные, тут же тихое озеро. А дышать так привольно, на душе так спокойно, что думаю: дай посижу на крылечке, отец спит, приду чуть позже. То есть, очнувшись, я понял, что отец меня ждет, но что к нему я пока не пошел.
 Есть, есть тот дивный свет и золотой цвет, тот воздух, та тишина, то спокойствие души, которое я видел и ощущал. И так хочется туда войти и остаться там. Но, видимо, еще не пора. Видимо, еще надо заслужить.
 

Первая исповедь
 
В Сережином классе у многих ребят не было отцов. То есть они были живы, но жили отдельно. Кто сидел в тюрьме, кто куда-то уехал и не оставил адреса. Сережин отец приходил раз в месяц и приносил подарки. Достанет игрушку, посидит, они сыграют в шашки, и скоро уходит. Даже чаю не попьет. Мама и бабушка в это время сидели на кухне.
 В последнее время отец стал давать Сереже и деньги. Бабушка ворчала: «Ишь как ловко устроился: от сына откупается».
 Но Сережа любил отца. И мама, это чувствовалось, тоже его любила, хотя никогда не просила остаться. Деньги отца от Сережи не брала. А ему на что? Мороженое ему и так покупали.
— Давай деньги в церковь отнесем, — предложил Сережа. Они с мамой любили ходить в церковь.
— Давай, — сразу согласилась мама. — И тебе пора, наконец, на исповедь.
— Какие у него грехи? — вмешалась бабушка. — Куда ты его потащишь!
— А пойдем вместе, бабушка! — сказал Сережа.
— Я век прожила и уж как-нибудь доживу, — отвечала бабушка. — Я честно работала, не воровала, вино не пила, не курила — какая мне исповедь?
 Мама только вздохнула. Вечером они с Сережей прочли, кроме вечерних молитв, акафист Ангелу-хранителю, а утром встали пораньше, ничего не ели, не пили и пошли в церковь.
— А что батюшке говорить? — волновался Сережа.
— Что спросит, то и говорить. Сам же знаешь, в чем грешен. С бабушкой споришь...
— Она больше меня спорщица! — воскликнул Сережа. — Она вообще так зря ругается!
— Вот уже и осуждаешь, — заметила мама. — Даже если бабушка и не права, нельзя осуждать. Она же пожилой человек. Ты доживешь до ее лет, еще неизвестно, каким будешь.
 В церкви они купили свечи и пошли в правый придел, где вскоре началось исповедование. Вначале отец Виктор читал общую молитву и строго спрашивал, лечились ли у экстрасенсов, ходили ли на проповеди приезжих гастролеров, различных сектантов... Потом вновь читал молитву, говоря время от времени: «Назовите свои имена». И Сережа вместе со всеми торопливо, чтоб успеть, говорил: «Сергей!»
 Впереди Сережи стояла девочка его лет, может, даже поменьше. В руках она держала листочек из тетради, на котором было крупно написано: «Мои грехи». Конечно, подглядывать было нехорошо, но Сережа невольно прочел, успокаивая себя тем, что это как будто обмен опытом. Было написано на листке: «Ленилась идти в детсад за братом. Ленилась мыть посуду. Ленилась учить уроки. В пятницу выпила молока».
 Сережа прочел и охнул. Нет, у него грехи были покруче. С уроков с ребятами в кино убегал. Кино было взрослое и неприличное. А посуда? Сережа не то чтоб ленится, но тянет время. Он знает, что бабушка заставляет его, а потом сама вымоет. А вчера его посылали в магазин, а он сказал, что надо учить уроки, а сам болтал целый час по телефону с Юлей, всех учителей просмеяли...
 Ну вот и Сережина мама пошла к батюшке. Видно, что плачет. Батюшка укрывает ее склоненную голову епитрахилью, крестит сверху и отпускает. Сережа собрался с духом, перекрестился и подошел к батюшке. Когда тот спросил говорить о своих грехах, то у Сережи вдруг вырвалось само собой:
— Батюшка, а как молиться, чтобы папа стал с нами все время жить?
— Молись, милое дитятко, молись своим сердечком, Господь даст по вере и молитвам.
 И еще долго говорил батюшка с Сережей.
 А потом было причастие. И эти торжественные слова: «Причащается раб Божий Сергей...» — а в это время хор пел: «Тело Христово приимите, источника бессмертного вкусите». Сережа причастился, поцеловал чашу, со скрещенными руками подошел к столику, где ласковая старушка подала ему крохотный серебряный ковшик со сладкой водичкой и мягкую просфору.
 Дома радостный Сережа ворвался в комнату к бабушке и закричал:
— Бабушка! Ты бы знала, сколько у меня грехов! А ты говорила!.. Не веришь? А вот пойдем, пойдем вместе в следующий раз.
 А вечером вдруг позвонил папа. И Сережа долго говорил с ним. А в конце он сказал:
— Папа, а ведь это неинтересно — по телефону говорить. Давай без телефона. Мне, папа, денег не надо, и игрушек не надо. Ты так просто приходи. Придешь?
— Приду, — сказал отец.
— Нет, ты совсем приходи, — сказал Сережа. Отец промолчал.
Вечером Сережа долго молился...