Богородица

Архив номеров Номер 3

«Пророческий голос» Никиты Струве и м. Мария Скобцова

Протоиерей Валентин АСМУС


В номере 176 "Вестника РХД" за 1998 год (отв. ред. Н.А. Струве) появилась знаменательная публикация – статья монахини Марии Скобцовой "Типы религиозной жизни".
Констатируя "невероятную многогранность понимания духовной жизни", м. Мария все же пытается выделить и определить существующие на "данный момент" (статья написана в 1937 году) следующие 5 типов благочестия: синодальный, уставщический, эстетический, аскетический и Евангельский. Последний являет идеал м. Марии, а прочие описываются как отклонения.
 С синодальным типом все просто: м. Мария (отдавшая свою юность служению народу в рядах партии социалистов-революционеров и потому вовсе не знавшая церковной жизни до революции, хотя Бог и подарил ей в детские годы встречу с великим слугою Церкви – Победоносцевым) повторяет заезженные пошлости о превращении Церкви в "атрибут великодержавной русской идеи", и т. д., и т. п. Это определяет весь строй "благочестия" в синодальный период.
 "В Церкви оставались главным образом лишь теплохладные, лишь умеющие мерить свой религиозный порыв, умеющие вводить запросы души в систему государственных ценностей... Высшей ценностью был, пожалуй, порядок, законопослушность, известная срединность, вместе с тем довольно ярко выраженное чувство долга, уважение к старшим, снисходительная забота о младших, честность, любовь к родине, почитание власти... Тут действовали... люди почтенные, добросовестные, но не вдохновенные и не творческие". Спасибо, что хоть какие-то добродетели нашлись у людей двухвекового периода нашей истории. Какой-нибудь В. К. Шохин из журнала "Континент" не видит там ничего, кроме низкого сервилизма. Но итог все же неутешительный. Непонятно только, как могла эта Церковь бюрократов явить миру и величайших святых подвижников – Серафима Саровского и Иоанна Кронштадтского, и великий сонм Новомучеников.
 Но пойдем дальше – к определению "уставщического типа", характеризующего "благочестие" московского периода. Может быть, м. Мария по старой славянофильской традиции изобразит Московскую Русь в контрасте с Петербургской Империей? Увы, мы видим всего лишь контраст черного с серым. "Не подлежит сомнению чрезвычайно слабый творческий и богословский уровень московского благочестия..."; "Вся Московская Русь была пропитана... духом" того "уставщичества", которое есть "самое страшное и косное, что нам оставила в наследие Московская Русь"; "Утрачивая живой дух христианства, Церковь XVIII и XIX веков все же не истребила в себе этого московского духа устава, правила, положенного, дозволенного, блюдомого". Казалось бы, и утрачивать было нечего, так как и в XVII веке, как мы только что слышали, "вся Московская Русь" была пропитана не "живым духом христианства", а совсем иным духом. Но зачем м. Марии какие-то скучные исторические уточнения? Впрочем, она готова признать какие-то добродетели и за "уставщиком": "у него очень развито чувство долга, послушание". Но, конечно, любовь ему "не дается". Показательно, что в главе, посвященной "уставщику", дается обличительная пародия "умной молитвы" (анафематствованный в XIV веке Варлаам Калабриец мог бы порадоваться, что дело его не погибло окончательно в православном мире): "уставщик" "знает особую технику искусства приводить себя в определенные духовные состояния. Он может научить, как надо дышать и в каком положении должно быть тело при молитве, должны ли быть ноги в холоде или тепле". Но – "если разобраться в этом особом явлении, то становится несомненной его сильная зависимость даже не от христианских религий Востока (? – В. А.), – вы чувствуете тут и своеобразный дервишизм, и отзвуки индуизма, а главное – страстную веру в магию слова, сочетание слов, жеста и ритма жестов". Эта практика безблагодатна, хотя может вести к чисто человеческим достижениям: "эта вера в магию имеет под собой какие-то очень реальные корни. На этом пути действительно можно добиться очень многого, – огромной внутренней дисциплины, огромной власти над собой, над всем хаосом человеческой души, даже власти над другими, полной устроенности и завершенности своей внешней и внутренней жизни, даже своеобразного подзаконного вдохновения". Увы, даже лучшие монастыри полностью подпадают под понятие уставщического законничества. "Сейчас имеются у нас две цитадели такого Православия, Православия традиционного, уставного, святоотеческого и отеческого, – Афон и Валаам. Мир отрешенных от нашей суеты и грехов, мир верных слуг Христовых, мир Боговеденья и созерцания. Чем этот мир святости болеет сейчас? Как он смотрит на раздирающие нас современные беды?.. Что всего больше тревожит эти острова избранных, эти вершины православного духа? Перед ними, как самое главное, самое насущное, самое злободневное, стоит вопрос о новом и старом стиле... Это то, что раскалывает их на партии, то, за что они проклинают инакомыслящих, то, что определяет меру вещей... Уставщичество являет себя тут как рабство субботе... Есть что-то угрожающее и зловещее в том, что именно на Афоне и на Валааме, в вековых центрах православной подлинной духовности, человек может найти ответ только на один вопрос из всех поставленных жизнью... Не имеем ли мы тут дела с новым идолом, который в новом язычестве являет себя спорами о стилях, уставами, правилами, запретами, торжествующей над Сыном Человеческим субботой?"
 Заметим попутно, что, эстетически воспитанная на "символистах", м. Мария напрочь отказывает календарю в знаковом значении, в то время как для защитников старого календаря "стиль" имеет широчайший символический объем, воплощая в себе или систему церковной традиции, или, соответственно, того новаторства, которое эту традицию разрушает. Но даже и при таком понимании проблемы нелепо сводить все заботы и тревоги монашеских центров к ней одной: вспомним, что когда м. Мария писала свои обличения, в одном только Русском монастыре на Афоне жили такие монахи, как преп. Силуан, ученик его Софроний Сахаров и Василий Кривошеин. Но что поделаешь! Осуждение традиционного монашества – один из ведущих мотивов творчества м. Марии.
 Следующий объект обличения – "эстетический тип". Не будем останавливаться на нем, отметим только, что здесь особенно достается Богослужению, даже не эстетскому его восприятию и совершению, но Богослужению как таковому. "Сладкие песнопенья, шепотливые переливы чтений, ладанное куренье, блаженное мление в красоте окутает облаком скорбный лик Иисусов, заставит замолкнуть вопли, заставит потупить головы, заставит заснуть надежду. Одни убаюкаются на время этим обволакивающим благолепием, другие уйдут от него, – и между Церковью и жизнью останется великая пропасть". Неудивительно, что в конце главы говорится, что для Церкви в советской России (где все советские годы таким великим утешением были немногие остававшиеся храмы), "может быть... было бы полезнее не иметь официального разрешения на богослужения, а собираться тайком, в катакомбах" (что в 1937 году означало бы для всех "практикующих" "10 лет без права переписки", то есть, иными словами, расстрел).
 Но самое интересное начинается потом. Автор статьи переходит к обличению аскетизма. Это не значит, однако, что отвергается всякий аскетизм. "Религиозная жизнь всегда аскетична", и проповедуемый м. Марией Евангельский путь есть путь высшей аскезы. Но принцип аскезы имеет два полюса. До сего момента можно было еще надеяться, что борьба м. Марии – борьба против искажений христианства за христианство истинное. Но здесь автор открыто объявляет о двойственности самого принципа христианства и, рассекая христианство пополам, поднимает на борьбу с одною его половиною во имя другой. Рассечение проходит по центральной линии: "именно вопрос о спасении души является мечом, рассекающим весь духовный мир христианства. В это понятие вкладывается два совершенно разных содержания, которые ведут к разным нравственным законам, к разным нормам поведения и т. д. И трудно было бы отрицать, что у обоих пониманий есть величайшие и святейшие представители, что оба они имеют за собой непререкаемый авторитет церковного опыта" (выделено мною. – В. А.). По разные стороны оказываются хороший, Евангельский, жертвенный аскетизм и аскетизм всяких там Добротолюбий и Патериков, являющий всего лишь форму утонченнейшего эгоизма, эгоизма "спасения души". Недолжный аскетизм, хотя и не отвергает любви совсем, но скупо и строго дозирует ее: "поскольку любовь помогает моему спасению, постольку она мне полезна, но надо сразу обуздать и сократить ее, если она не обогащает, а обкрадывает мой духовный мир... Странная и страшная святость – или подобие святости – открывается на этом пути. Вы видите подлинную и отчетливую линию настоящего восхождения, утончения, усовершенствования, – и вы чувствуете холод... безграничную духовную скупость, почти скряжничество... Это понимание христианства является зачастую уделом сильных и мужественных душ, оно может стать соблазном для наиболее ценных, наиболее жертвенных, наиболее близких к Царствию Небесному. И соблазнительность его в его безграничной чистоте, огромном напряжении, во всем этом обманчивом и влекущем виде святости". Уже само покаянное делание чревато этим безграничным эгоизмом. "Человек кается в своих грехах, но покаяние не освобождает его от мысли о своем ничтожестве, в нем он не преображается, а вновь и вновь возвращается к единственному для него интересному и дорогому зрелищу – зрелищу собственного ничтожества и собственной греховности... все бледнеет и исчезает в свете моей гибели, моего греха... А своеобразно понимаемое христианство в это время диктует самый углубленный анализ себя, борьбу со своими страстями, молитву о спасении себя... К... Искупителю всего человеческого рода у такого человека может быть только одна молитва – о себе, о своем спасении... Духовный эгоцентризм подменяет подлинную аскетическую установку". В результате духовного скряжничества происходит "процесс самоотравления духовными богатствами", что "иногда приводит... и к полной духовной смерти". В общем, несмотря на вышеуказанных "величайших и святейших представителей", несмотря на "непререкаемый авторитет церковного опыта", – "аскетизм, ставящий в центр всего свою собственную душу, спасающий ее, отгораживающий ее от мира... – это не есть христианский аскетизм".
 Ему противостоит истинный, Евангельский аскетизм, составляющий кредо м. Марии. Его определению посвящены самые сильные, истинно вдохновенные страницы статьи. Если определить этот тип духовной жизни одним словом – мы назовем его самопожертвованием. И эти страницы тоже не свободны от рискованных моментов. Истинный христианин здесь горделиво выступает как соискупитель, он ежедневно "отдает Христу душу свою, чтобы он (так у м. М. – В. А.) ее принес в жертву за спасение данного человека", того, о ком в настоящий момент печется подвижник. Сама Евхаристия имеет это человеческое измерение: она есть "вечно пребывающая и вечно совершаемая жертва Христа и христов-человеков за грехи мира". В соответствии с этим искажается и текст Анафоры: "от (так! – В. А.) всех и за вся". Человеческая жертва так же тотальна, как и Жертва Христова: "Отлучаясь от Христа (крайне рискованное перетолкование Рим. 9, 3. – В. А.), в предельном акте самоотречения и любви, он отдает себя людям". "Если передо мной лежат два пути и я сомневаюсь, если вся мудрость человеческая, опыт, традиции, все – указывает на один из них, но я чувствую (выделено мною. – В. А.), что Христос пошел бы по другому, – то мои сомнения должны сразу исчезнуть, я должен идти против опыта, традиций и мудрости за Христом". Это – путь "юродства во Христе", здесь религиозный максимализм отождествляется с нигилизмом – не только культурным, национальным, государственным, но даже и религиозным. Отсюда эта поспешная готовность "отлучиться от Христа". Достоевский в свое время написал, что если истина не со Христом, он отрекается от истины, чтобы быть с Ним. М. Мария провозглашает, что, если человеку кажется, что вся церковная традиция, все содержание церковной жизни отделены от Христа, нужно оставить все это и идти за Христом.
 При таком "юродстве", конечно, не остается места ничему, выходящему за пределы чисто личного, субъективного видения Христа. Не остается места и пресловутому "творчеству", во имя которого отрицаются первые три "типа духовности". Это побуждает обратить внимание на понятие "творчества". М. Мария понимает его по-революционному: ее радует творчество как сила, разрушающая старое, и эта ее радость не меньше радости о созидании нового: "Творчество, стремясь к достижению и утверждению, всегда от чего-то отталкивается, что-то отрицает, что-то ломает. Оно расчищает место для нового, оно так сильно жаждет этого нового, творимого, что по сравнению с ним вменяет в ничто все уже сотворенное, все старое, а зачастую и разрушает его". Религиозная жизнь не нуждается в творчестве, потому что на вершине своей она вполне аналогична, близко родственна творчеству в этом нигилистическом порыве разрушения всего ради "единого на потребу": "Религиозная жизнь всегда аскетична, потому что требует от человека жертвы всем во имя высших духовных ценностей, – и параллельно этому творческая жизнь тоже всегда аскетична в глубине своей, потому что тоже требует от человека жертвы всем во имя высших творческих ценностей". Здесь – "трансцензус" м. Марии, здесь ее, с позволения сказать, "апофатическое богословие". И, увы, мы не можем не видеть, что здесь под знаком совершенной любви и полной свободы воздвигается новое законничество, которое судит мир строже и беспощаднее книжников и фарисеев.
 Эта интереснейшая публикация преподносится в "Вестнике" в несколько мистифицированном сопровождении, как будто речь идет о потерянной, никем не читанной работе, хотя и сообщается, что о ней "глухо упоминают" мемуарист Мочульский и биограф Гаккель. Только два года назад работа была обнаружена в "завалявшемся чемодане" С. Б. Пиленко, матери м. Марии, и извлечена из "окончательного небытия". Эта романтическая версия не выдерживает критики. Неужели сама м. Мария не могла при желании напечатать столь яркий, хотя и не свободный от некоторых противоречий, текст в каком-нибудь издательстве – хоть христианском, хоть социалистическом? Неужели это не могла сделать старая госпожа Пиленко после гибели м. Марии? Неужели этим не могли до сих пор озаботиться ее многочисленные почитатели? Дело, конечно, в том, что в прежние десятилетия такая скандальная, прямо скажем, публикация была невозможна. Даже в самой евлогианской группировке самые почтенные деятели откликнулись бы на эту провокацию массированным ударом, и статья была бы морально разгромлена. В наше время все по-другому. Традиционные настроения концентрируются или в немотствующих массах, имеющих "инстинкт истины", но не могущих ее членораздельно защитить, или в обособленных группах, которых стараются маргинализировать и не замечать. В наше время есть реальный шанс сделать модернизм официальной церковной идеологией, которую не посмеют не принять церковные верхи, погрязшие в экуменизме и всяческом политиканстве, всяческом заигрывании с миром сим, во зле лежащим.
 Именно такой смысл имеет публикация "Вестника" и предваряющее ее двухстраничное воззвание Н. Струве. Это радостная песнь идеологической победы. Сама находка рукописи изображается как обнаружение "явленной иконы", несущее благословение одним и предостережение другим.
 М. Мария, уклонившись в евлогианский раскол, перейдя под омофор Константинополя, связала свою судьбу с Церковью, которая тогда общалась с нашими обновленцами, а ныне усердно сотрудничает с всемирными ревнителями "демократии и прогресса". Канонизация м. Марии, планируемая этим Патриархатом, есть его внутреннее дело и не противоречит общим линиям его политики. Н. Струве, для которого дорог не столько жизненный подвиг м. Марии и ее страдальческая кончина, сколько ее специфическая бердяево-эсеровская идеология (митр. Евлогий говорил, что в ней "все еще бродят старые партийные дрожжи"), хотел бы теперь провозгласить эту идеологию во всеправославном масштабе. "Как нужно было бы, чтобы (ее церковное прославление), провозглашенное единодушно не только Константинопольской, но и Московской церковью... стало бы тем пророческим делом и словом, в которых так нуждается вселенское Православие накануне третьего тысячелетия".
 Слово м. Марии, имеющее смысл и правду только как корректив, Струве властию, ему данною, превращает во всеобъемлющий и безапелляционный регулятив.
 Будем, однако, надеяться, что наша Русская Церковь еще "не созрела" для "единодушной" канонизации идеологии, ведущей к саморазрушению Церкви под бдительно-благожелательным надзором "демократических сил".